Читать книгу «Утраченные иллюзии» онлайн полностью — Оноре де Бальзак — MyBook. Книга утраченные иллюзии читать онлайн Оноре де бальзак утраченные иллюзии читать

Утраченные иллюзии

Оноре де Бальзак
Утраченные иллюзии
РОМАН БАЛЬЗАКА "УТРАЧЕННЫЕ ИЛЛЮЗИИ"
" Господа буржуазные индивидуалисты мы должны сказать вам что ваши речи об абсолютной свободе одно лицемерие В обществе, основанном на власти денег, в обществе, где нищенствуют массы трудящихся и тунеядствуют горстки бога чей, не может быть "свободы" реальной и действительной Свободны ли вы от вашего буржуазного издателя, господин писатель" от вашей буржуазной публики которая требует от вас порнографии в рамках и картинах, проституции в виде "дополнения" к "святому" сценическому искусству"
В И Ленин1
Читая "Утраченные иллюзии" Невольно вспоминаешь эти страстные строки из знаменитой статьи В И Ленина " Партийная организация и партийная литература", написанной с покоряющим красноречием убежденностью революционера и мудростью гения Ни одно слово из этой статьи не утратило своей актуальности Нынешние "господа буржуазные индивидуалисты" (статья В И Ленина была написана в 1905 году) кичатся тем что живут в "свободном мире" и пользуются "абсолютной свободой абсолютно-индивидуального идейного творчества"2 (пользуюсь ироническим выражением В И Ленина) Роман Бальзака показывает, что такое их "свобода" печати и их "свобода" творчества Перед нами в живых лицах и живых картинах предстает вся "кухня" издательского дела, вся подноготная так называемого "святого" искусства в так называемом "свободном" буржуазном мире
Бальзак писал свой роман в годы полного и безраздельного господства буржуазии во Франции В 1830 году она одержала оконча
1 В И Ленин Поли собр соч Т 12 С 103-104
- Там же С 102
тельную победу, изгнав последнего Бурбона (Карла X) и поставив на трон своего короля, буржуа и финансиста, Луи Филиппа Орлеанского. Действие романа относится ко времени Реставрации (двадцатые годы XIX века), когда французская аристократия еще мечтала и надеялась вернуть себе обветшалые геральдические прерогативы, а между тем и окончательно теряла их под напором нового властелина Франции - буржуа.
Нелепые и смешные заботы ее о титулах и сословной элитарности не без иронии показаны Бальзаком, хоть писатель и заявлял себя сторонником "алтаря и трона". Здесь одна из парадоксальных сторон ею творчества.
В отвлеченно-теоретических рассуждениях он часто противоречил себе бытописателю и художнику. В романе можно найти фразы, близкие по духу разве что самым оголтелым реакционерам той поры. Например: "возвышенные трактаты г-на де Бональда и г-на де Мест-ра, этих двух орлов мысли". Эти "орлы мысли", как известно, проклинали революцию 1789-1794 годов, просветительскую философию XVIII века, тянули Францию назад, "к временам абсолютной монархии, всесилия католической церкви" (Жозеф де Местр "О папе", 1819 г.) и т. д.
Но тем ценнее, тем убедительнее выглядят воссозданные Бальзаком картины живой жизни. Здесь говорит сама правда. Бальзак поставил перед собой грандиозную задачу - описать свое поколение - все общество, все его состояния, классы, сословия, социальные группы, возрасты,- нарисовать картину нравов своего времени. И он осуществил эту задачу, опубликовав девяносто томов "Человеческой комедии". Он писал: "Есть две истории: официальная, лживая история, которую преподают в школе, история ad usum Delphini 1, и история тайная, раскрывающая истинные причины события, история постыдная".
Вот эту "постыдную" историю своих дней писатель и раскрыл на страницах "Человеческой комедии".
1 По поводу латинского выражения ad usum Delphini (для пользования дофину), которое употребляет здесь Бальзак, точнее, в романе - аббат Эррера,- французский справочник Ларусс дает небезынтересное для русского читателя разъяснение: "Название дано роскошным изданиям латинских классиков, специально подготовленным для сына Людовика XIV, из которых были удалены слишком откровенные места. Эту формулу стали применять в ироничном смысле, ко всем публикациям, подвергнутым чистке и препарированным в зависимости от поставленных задач.
В романе "Утраченные иллюзии" мир искусства: поэты, журналисты, актеры, издатели - и те, кто управляет этим миром: лавочники, финансисты, денежные мешки, тупые и безнравственные толстосумы. Им плевать на идеалы, с которыми носятся поэты, на талант, вдохновение, на долг художника перед "святым искусством-),- они платят. а тот, кто платит,- заказывает музыку. И поэт Люсьен Шардон у смертного одра своей возлюбленной, обливаясь слезами, пишет пошлые, скабрезные стихи, чтобы заработать двести франков на похороны. "Ежели вы завтра принесете мне десяток хороших песенок - застольных и вольных... понимаете? - я вам заплачу двести франков",- говорит ему издатель.
Такова реальность этого "свободного мира" и "свободного искусства". x x x
Писатель приглашает избавиться от иллюзий, а ими полна человеческая жизнь, и первыми жертвами разочарований, иногда трагических, становятся молодые люди. Для Бальзака это одна из главных тем, он даже создал соответствующий афоризм: жизненный опыт - это избавление от благородных идеалов, которые волнуют нас в юности. Послушаем доверительный разговор журналиста Этьена Лусто с Люсьеном Шардоном, прибывшим из Ангулема в Париж: "Бедный мальчик, я приехал в Париж, подобно вам, исполненный мечтаний, влюбленный в искусство, движимый неодолимым порывом к славе; я натолкнулся на изнанку нашего ремесла, на рогатки книжной торговли, на неоспоримость нужды. Моя восторженность, ныне подавляемая, мое первоначальное волнение скрывали от меня механизм жизни; мне довелось испытать на себе действие всей системы колес этого механизма, ударяться о его рычаги...".
Далее журналист рассказывает, как сердце его "остудили снежные бури опыта", как "исподличался он, ради того чтобы жить", как "писал статьи, расточая цветы своего остроумия ради одного негодяя".
История Люсьена Шардона, героя романа "Утраченные иллюзии",- история нравственного падения честного, благородного молодого человека, начавшего с восторженных мечтаний о служении искусству, прекрасному и вечному, и кончившего самоубийством в тюремной камере, опозоренным и отвергнутым ("Блеск и нищета куртизанок"). В предисловии к первому изданию романа Бальзак без обиняков изложил свою главную мысль: "социальный строй настолько приспосабливает людей к своим нуждам и так их калечит, что они перестают быть похожими на самих себя". Так и случилось с его Люсьеном Шардоном.
Вместо "святого искусства" он попал в "грязный притон продажной мысли, именуемой газетами", он узнал, что "журналистика - настоящий ад, пропасть беззакония, лжи, предательства", что литература и все искусство - "торговля совестью, умом и мыслью".
Тщетно пытался он сопротивляться, отстаивать свои нравственные принципы, жестокая правда, которую поведал ему журналист Лусто, "обрушилась, точно снежная лавина на душу Люсьена и вселила в нее леденящий холод. Мгновение он стоял молча. Затем его сердце, точно пробужденное этой жестокой поэзией препятствий, загорелось. Люсьен пожал руку Лусто и закричал:
- Я восторжествую!
- Отлично! - сказал журналист.- Еще один христианин выходит на арену на растерзание "зверям".
И Лусто оказался прав, "звери" в конце концов "растерзали" пылкого поэта, у которого не хватило воли для борьбы и победы, как и у сотен и тысяч его собратьев по перу в дни Бальзака, как и у сотен и тысяч Люсьенов в наши дни в так называемом "свободном мире", где всем правят деньги. И Люсьен не только физически погиб, но и "исподличался", подобно журналисту Этьену Лусто, и исстрадался от сознания своего нравственного падения.
"Вот там, подле Корали, сидит молодой человек... Как его имя? Люсьен! Он красив, он поэт и, что для него важнее, умный человек; и что же, он вступит в грязный притон продажной мысли, именуемый газетами, он расточит свои лучшие замыслы, иссушит мозг, развратит душу, ступит на путь анонимных низостей, которые в словесной войне заменяют военные хитрости, грабежи, поджоги и переходы в другой лагерь, по обычаю кондотьеров. Когда же он, подобно тысяче других, растратит свой прекрасный талант на потребу пайщиков газеты, эти торговцы ядом предоставят ему умирать от голода".
Пайщики газеты - в наши дни это херсты, шпрингеры - могущественные короли печати на Западе. Положение вещей нисколько там не переменилось со времен Бальзака, и ныне, как и тогда - "Свобода буржуазного писателя, художника, актрисы есть лишь замаскированная (или лицемерно маскируемая) зависимость от денежного мешка, от подкупа, от содержания" ". x x x
Не всех, однако, размалывают гигантские жернова буржуазной мельницы, есть личности, сохраняющие свою нравственную чистоту- люди стойкие, крепкие. О них Бальзак пишет с глубочайшим уваже
1 В. И. Ленин. Поли. собр. соч. Т. 12. С. 104.
нием. Это "люди глубоких знаний, закаленные в горниле нужды", это "живая энциклопедия возвышенных умов". Таков в романе кружок д"Артеза. В скромной квартире на улице Катр-Ван - "оазисе в пустыне Парижа", д"Артез и его друзья составляют "федерацию чувств и интересов". Среди них-"неутомимый труженик и добросовестный ученый" Леон Жиро, студент-медик, "в будущем одно из светил парижской Медицинской школы" Орас Бьяншон, "один из лучших живописцев молодой школы" Жозеф Бридо и, наконец, сам глава кружка д"Артез, в котором "все они предугадывали крупного писателя". В последнем, пожалуй, Бальзак изобразил самого себя, по крайней мере такого, каким он стал после мытарств и уступок миру наживы. (В ученический период своей литературной деятельности он во многом напоминал своего героя Люсьена Шардона.)
В кружке д"Артеза была и примечательная личность революционера Мишеля Кретьена. Бальзака привлекали подобные личности. "Этот великий человек, который мог бы преобразить облик общества, пал у стен монастыря Сен-Мерри, как простой солдат. Пуля какого-то лавочника сразила одно из благороднейших созданий, когда-либо существовавших на французской земле".
Девять человек, входивших в кружок д"Артеза, составляли "великолепие умственных сокровищ". Они трудились, каждый в сфере своего таланта, и не растрачивали свои силы по пустякам, не искали славы, жили скромно, не тяготясь бедностью, и, в сущности, были счастливы. Их суждения отличали мягкость и терпимость, они не знали зависти. Собираясь вместе, они делились своими богатствами, то есть дарами своего ума, "поверяли друг другу свои труды, и с милым юношеским чистосердечием спрашивали дружеского совета".
Что-то в этой дружеской общине было от раблезианской Телемы 1, что-то от утопии, от мечты, которую позволил себе здесь писатель, уставший от картин зла и корысти. Однако жизнь, реальная, жестокая и суровая, постоянно напоминала о себе, и, погревшись у дружеского камелька д"Артеза, вздохнув о честности, благородстве, о вдохновенном труде, никому не запроданном, писатель снова обращается к "постыдной" истории своего общества и рассказывает о бедах провинциального типографа и изобретателя Давида Сешара. Талантливый и простодушный, Сешар попадает в лапы конкурентов. Конкуренция в буржуазном мире подобна схватке хищников в джунглях. Здесь нет пощады, здесь битва насмерть. И Давид Сешар сломлен, разорен, уничтожен, изобретение его похищено, и в довершение ко всему
1 Телемская обитель в романе Рабле "Гаргантюа и Пантагрюэль".
Телема - желанная (греч.).
один из его разорителей и недругов - его родной отец. Физический и нравственный портрет этого последнего весьма колоритен: "Укрытые лохматыми бровями, похожие на запорошенные снегом кусты, маленькие серые глаза его хитро поблескивали от алчности, убившей в нем все чувства, даже чувство отцовства, и сохраняли проницательность даже тогда, когда он был пьян". x x x
Беды Давида Сешара - это беды самого Бальзака, писатель даже внешности своего героя придал кое-какие свои черты. Как и Давид Сешар, он задумывал разбогатеть, взявшись за типографское дело, как и Давид Сешар, он носился с изобретением дешевого сорта бумаги, наконец, как и Давид Сешар, оказался в самом бедственном положении, заваленный долгами, преследуемый кредиторами, но теперь уже с великолепным знанием неумолимых и жестоких законов буржуазного бизнеса. Этот великий знаток человеческой души, этот проницательный психолог оказался беспомощным и безоружным, как ребенок, перед людьми "с маленькими глазками, хитро поблескивавшими от алчности". Писатель широко пользовался собственным жизненным опытом, его биограф многое может почерпнуть из его книг для характеристики его личности. К слову сказать, три крупных автора написали биографию Бальзака - Стефан Цвейг, Андре Моруа и Вюрмсер". Каждый по-своему взглянул на него, и каждый отметил его значительность. Великий Роден создал его скульптурный портрет.
Бальзак родился в мае 1799 года. Его отец носил мужицкое имя Вальса, что шокировало позднее его сына-писателя, имя было изменено на Бальзак с прибавлением дворянской частички де (Оноре де Бальзак). Великие люди имеют слабости, мы говорили уже о парадоксах его отвлеченно-теоретических суждений.
Бернар Франсуа Вальса,- крестьянин, разбогатевший на скупке и продаже конфискованных дворянских земель в годы революции, а позднее помощник мэра города Тура, готовил сына к адвокатской деятельности. Сын решил стать поэтом. На семейном совете было решено дать ему два года срока для исполнения творческих замыслов, и Бальзак пишет стихотворную драму "Кромвель" (герой романа "Утраченные иллюзии" Люсьен Шардон привозит в Париж исторический роман "Лучник Карла IX".) Позднее, на подобном же семейном совете, драма была признана никуда не годной, и автору отказа
" Цвейг С., Бальзак; Моруа А. Прометей, или Жизнь Бальзака; Вюрмсер А. Бесчеловечная комедия,
но в материальной помощи. Наступает мрачная полоса материальных невзгод. На какое-то время Бальзак делает то, что делал и герой его романа Люсьен Шардон, то есть продает свое перо, пишет и один. и в соавторстве с другими (под псевдонимом) модные в те дни, охотно раскупаемые романы с мрачно-таинственными героями, запутанными интригами. В 1829 году выходит роман, которого он уже мог не стыдиться,- "Шуаны". Роман принес ему первый успех. Двадцать последующих лет писатель знаменит, работает ночами, подкрепляя себя кофе, работает как вол, как античный раб в рудниках, надрывается и умирает в пятьдесят лет. Такова жизнь этого удивительного человека, создавшего "Человеческую комедию" - эпическую поэму нового времени, сравнимую разве что с "Илиадой" Гомера.
Бальзак рассказал на страницах своего романа о труде писателя. Одного таланта мало. Необходим труд - в сущности, подвиг во имя искусства. Не каждому это по силам. Нужна воля, гигантская сила характера. И дело здесь не в усилиях самого творчества, а в нравственной стойкости творца, в его способности выпестовать свой талант, уберечь его от торгашества. "Талант страшный недуг... Воистину надобно быть великим человеком, чтобы хранить равновесие между гениальностью и характером",- пишет Бальзак. Этой нравственной стойкости не нашлось в характере его героя Люсьена Шардона, и он погиб, его оказалось в избытке у д"Артеза, и он победил. Эта нравственная стойкость вывела самого Бальзака на верную творческую дорогу. Он сохранил, выпестовал свой талант. И какой талант!
Бальзак - великий мастер слова. Он пишет обстоятельно, пожалуй, даже словоохотливо. Его перу нужен простор, и он пользуется этим простором с наслаждением, отдавая речам своих героев целые страницы. Его глаза зорки и внимательны, он оглядит все вокруг, заприметит и опишет все детали: одежду своего героя, его физический облик, его жесты, манеру держаться, говорить, он опишет интерьер дома, в котором живет его герой, улицу, город. И все необходимо, все важно, все гармонично впишется в грандиозную картину нравов. Здесь нет унылого описательства. При всей словоохотливости писатель чрезвычайно лаконичен, его сравнения, метафоры, эпитеты метки, уместны, ярки и далеки от "красного словца". Бальзак не терпел "красот стиля", чем, надо сказать, грешил его современник-Виктор Гюго.
Вот сопоставление бытовой обстановки двух полярных натур: хаотичного, беспорядочного в нравственном плане журналиста Этьена Лусто и серьезного, вдумчивого д"Артеза. "Эта комната, грязная и плачевная, свидетельствовала о жизни, не ведавшей ни покоя, ни достоинства: здесь спали, работали наспех, жили поневоле, мечтая
вырваться отсюда. Какое различие между этим циническим беспорядком и опрятной, достойной бедностью д"Артеза!"
Бальзак придавал принципиальное значение бытовым деталям, описание их входило в его эстетическую программу. "Изображая Костюмы, утварь, здания, внутреннее их убранство, домашнюю жизнь, вы воссоздадите дух эпохи",советует д"Артез Люсьену Шардону.
Поколение Бальзака, молодые авторы двадцатых, тридцатых годов XIX века, идя по стопам Вальтера Скотта, введшего в моду так называемый "местный колорит", то есть как раз то, о чем говорит д"Артез Люсьену, увлекались экзотикой стародавнего быта.
Исторические романы о средневековье были тогда очень модны Бальзак же применил принцип "местного колорита" к современности, и то, что для романтиков, писавших исторические романы, было экзотикой, часто довольно далекой от действительности,- для Бальзака-реалиста стало одним из могучих средств подлинного воссоздания типических характеров в типической обстановке.
Все герои Бальзака, как и герои Шекспира, умны и остроумны Можно сказать, что каждому из них французский писатель уделил толику своего гения.
Барон дю Шатле, которого писатель вовсе не собирался произвести в гении ("он знал все и не знал ничего") и, наоборот, изображает ловким приспособленцем, лукавым, безнравственным, далеким от каких-либо духовных интересов,- этот барон красочно описывает в романе две эпохи в тогдашней европейской литературе, а именно: предромантизм XVIII века и романтизм XIX. "Прежде мы пускались в оссиановские туманы. То были Мальвины, Фингалы, облачные видения, воители со звездой во лбу, выходящие из своих могил. Нынче эта поэтическая ветошь заменена Иеговой, систрами, ангелами, крылами серафимов; всем этим райским реквизитом, обновленным словами: необъятность, бесконечность, одиночество, разум. Тут и озера, и божественный глагол, некий христианизированный пантеизм, изукрашенный редкостными вычурными рифмами..." Это историческое свидетельство полностью можно перенести в университетский курс истории литературы.
Аббат Эррера, он же вор и рецидивист Вотрен,.. цитирует Библию, пересыпает речь латинскими фразами и высказывает парадоксы, Достойные самых утонченных умов: он называет римско-католическую церковь "совокупностью воззрений, которыми держат народ в повиновении".
Он рассуждает: "В эмиграции аристократия, ныне царствующая в своем Сен-Жерменском предместье, пала еще ниже: она была ростовщицей, торговкой, пекла пирожки, она была кухаркой, фермершей, пасла овец". Он пускается в исторические экскурсы, дает смелые
оценки событиям, людям и даже поднимается до афоризмов в духе Лабрюйера и Ларошфуко: "Из всех видов одиночества страшнее всего одиночество душевное".
Афоризмы, самые глубокомысленные, наполняют речь и автора, и его героев. Вот некоторые из них:
"Скупцы живут в мире воображения и власти денег". "У скупца все, вплоть до его пола, сосредоточено в мозгу". "Первая потребность человека, будь то прокаженный или каторжанин, отверженный или недужный,- обрести товарища по судьбе... Не будь этого всепожирающего желания, неужто сатана нашел бы себе сообщников" и т. д. и т. п.
Бальзака часто обвиняли в безнравственности, говорили, что самые ужасающие злодеяния он описывает без трепета душевного, с холодной бесстрастностью протоколиста, заботясь только о точности рассказа,- без гнева и возмущения. Это, конечно, неверно, сам стиль Бальзака противоречит такому утверждению. Каждое его слово, каждая фраза насыщены эмоциями. Рассказ его взволнован, динамичен. Это отнюдь не речь равнодушного человека. Он пишет: "Само собою напрашивалось сравнение этого тощего, затянутого во фрак стряпчего с замороженной гадюкой", или. "старый щеголь времен Империи...как-то сразу перезрел, точно дыня, еще зеленая накануне и пожелтевшая за одну ночь", или: "Мадемуазель де Ляэ, угрюмая девица из породы сварливых, сложения мало изящного с белесыми волосами... и с аристократическими замашками" и т. д. и т. п. Здесь, как видим, не только описание, но и суждение, иначе говоря - идейная позиция автора.
В романе мы найдем интереснейшие мысли по части писательского мастерства. Бальзак щедро рассыпает советы самого ценнейшего свойства.
"Что такое искусство? - Сгусток природы", "Борьба противоположных начал необходима в любом произведении", "Вводите сразу в действие", "Беритесь за сюжет то сбоку, то с хвоста; короче, обрабатывайте его в разных планах, чтобы не стать однообразным" и т. д.
Нельзя пропустить ни одной строки Бальзака. Это будет большая потеря для читателя. Его суждения не всегда верны, но всегда интересны, оригинальны и вызывают на размышления, активизируют.
К примеру, зачем-то ему понадобилось взглянуть на гравюру Роберта Лефевра, изображающую Наполеона, и следует великолепный спич: "...целая поэма пламенной меланхолии, тайного властолюбия, скрытой жажды действия Внимательно вглядитесь в лицо: вы увидите в нем гениальность и замкнутость, хитрость и величие. Взгляд одухотворен, как взгляд женщины. Взор ищет широкого простора, горит желанием побеждать препятствия..."
Если зайдет речь о каком-нибудь писателе, известном всему миру, Бальзак непременно выскажет суждение - оригинальное, поражающее нас своей неожиданностью и точностью наблюдения.
"У Вальтера Скотта нет страсти: или она неведома ему, или запрещена лицемерными нравами его родины",- пишет он о кумире своих современников. Оценка, может быть, обидная для английского писателя и всей Англии, но верная.
Бальзак назвал свою книгу "большой повестью о малых делах". Это из скромности. В ней нет ничего малого, в ней все грандиозно и поднято до масштабов общечеловеческих. Это - создание гения.
Сергей Артамонов
УТРАЧЕННЫЕ ИЛЛЮЗИИ
ВИКТОРУ ГЮГО
Вы, по счастливому уделу Рафаэлей и Питтов, едва выйдя из отрочества, были уже большим поэтом; Вы, как Шатобриан, как все истинные таланты, восставали против завистников, притаившихся за столбцами Газеты или укрывшихся в ее подвалах. Я желал бы поэтому, чтобы Ваше победоносное имя способствовало победе произведения, которое я посвящаю Вам и которое, по мнению некоторых, является не только подвигом мужества, но и правдивой историей. Неужели журналисты, как и маркизы, финансисты, лекари, прокуроры, не были бы достойны пера Мольера и его театра? Почему бы Человеческой комедии, которая castigat ridendo mores 1, не пренебречь одной из общественных сил, если парижская Печать не пренебрегает ни одной?
Я счастлив, милостивый государь, пользуясь случаем, принести Вам дань моего искреннего восхищения и дружбы.
Де Бальзак
/ 1 Смехом исправляет нравы (лат.).
Часть первая ДВА ПОЭТА
В те времена, к которым относится начало этой повести, печатный станок Стенхопа и валики, накатывающие краску, еще не появились в маленьких провинциальных типографиях. Несмотря на то, что Ангулем основным своим промыслом был связан с парижскими типографиями, здесь по-прежнему работали на деревянных станках, обогативших язык ныне забытым выражением: довести станок до скрипа. В здешней отсталой типографии все еще существовали пропитанные краской кожаные мацы, которыми тискальщик наносил краску на печатную форму. Выдвижная доска, где помещается форма с набранным шрифтом, на которую накладывается лист бумаги, высекалась из камня и оправдывала свое название мрамор. Прожорливые механические станки в наши дни настолько вытеснили из памяти тот механизм, которому несмотря на его несовершенства, мы обязаны прекрасными изданиями Эльзевиров, Плантенов, Аль-дов и Дидо, что приходится упомянуть о старом типографском оборудовании, вызывавшем в Жероме-Никола Сешаре суеверную любовь, ибо оно играет некую роль в этой большой повести о малых делах.
Сешар был прежде подмастерьем-тискальщиком - Медведем, как на своем жаргоне называют тискальщиков типографские рабочие, набирающие шрифт. Так, очевидно, прозвали тискальщиков за то, что они, точно медведи в клетке, топчутся на одном месте, раскачиваясь от кипсея к станку и от станка к кипсею. Медведи в отместку окрестили наборщиков Обезьянами за то, что наборщики с чисто обезьяньим проворством вылавливают литеры из ста пятидесяти двух отделений наборной кассы, где лежит шрифт. В грозную пору 1793 года Сешару было около пятидесяти лет от роду, и он был женат. Возраст и семейное положение спасли его от всеобщего набора, когда под ружье встали почти все рабочие. Старый тискальщик очутился один
в типографии, хозяин которой, иначе говоря Простак, умер, оставив бездетную вдову. Предприятию, казалось, грозило немедленное разорение: отшельник Медведь не мог преобразиться в Обезьяну, ибо, будучи печатником, он так и не научился читать и писать. Несмотря на его невежество, один из представителей народа, спеша распространить замечательные декреты Конвента, выдал тискальщику патент мастера печатного дела и обязал его работать на нужды государства. Получив этот опасный патент, гражданин Сешар возместил убытки вдове хозяина, отдав ей сбережения своей жены, и тем самым приобрел за полцены оборудование типографии. Но не в этом было дело. Надо было грамотно и без промедления печатать республиканские декреты. При столь затруднительных обстоятельствах Жерому-Никола Сешару посчастливилось встретить одного марсельского дворянина, не желавшего ни эмигрировать, чтобы не лишиться угодий, ни оставаться на виду, чтобы не лишиться головы, и вынужденного добывать кусок хлеба любой работой. Итак, граф де Мокомб облачился в скромную куртку провинциального фактора: он набирал текст и держал корректуру декретов, которые грозили смертью гражданам, укрывавшим аристократов. Медведь, ставший Простаком, печатал декреты, расклеивал их по городу, и оба они остались целы и невредимы. В 1795 году, когда шквал террора миновал, Никола Сешар вынужден был искать другого мастера на все руки, способного совмещать обязанности наборщика, корректора и фактора. Один аббат, отказавшийся принять присягу и позже, при Реставрации, ставший епископом, занял место графа де Мокомба и работал в типографии вплоть до того дня, когда первый консул восстановил католичество. Граф и епископ встретились потом в Палате пэров и сидели там на одной скамье. Хотя в 1802 году Жером-Никола Сешар не стал более грамотным, чем в 1793, все же к тому времени он припас немалую толику и мог оплачивать фактора. Подмастерье, столь беспечно смотревший в будущее, стал грозой для своих Обезьян и Медведей. Скаредность начинается там, где кончается бедность. Как скоро тискальщик почуял возможность разбогатеть, корысть пробудила в нем практическую сметливость, алчную, подозрительную и проницательную. Его житейский опыт восторжествовал над теорией. Он достиг того, что на глаз определял стоимость печатной страницы или листа. Он доказывал несведущим заказчикам, что набор жирным шрифтом обходится дороже, нежели светлым; если речь

Оноре де Бальзак

Утраченные иллюзии

ВИКТОРУ ГЮГО


Вы, по счастливому уделу Рафаэлей и Питтов, едва выйдя из отрочества, были уже большим поэтом; Вы, как Шатобриан, как все истинные таланты, восставали против завистников, притаившихся за столбцами Газеты или укрывшихся в ее подвалах. Я желал бы поэтому, чтобы Ваше победоносное имя способствовало победе произведения, которое я посвящаю Вам и которое, по мнению некоторых, является не только подвигом мужества, но и правдивой историей. Неужели журналисты, как и маркизы, финансисты, лекари, прокуроры, не были бы достойны пера Мольера и его театра? Почему бы Человеческой комедии , которая castigat ridendo mores, не пренебречь одной из общественных сил, если парижская Печать не пренебрегает ни одной?

Я счастлив, милостивый государь, пользуясь случаем, принести Вам дань моего искреннего восхищения и дружбы.

Де Бальзак

Часть первая

ДВА ПОЭТА

В те времена, к которым относится начало этой повести, печатный станок Стенхопа и валики, накатывающие краску, еще не появились в маленьких провинциальных типографиях. Несмотря на то, что Ангулем основным своим промыслом был связан с парижскими типографиями, здесь по-прежнему работали на деревянных станках, обогативших язык ныне забытым выражением: довести станок до скрипа . В здешней отсталой типографии все еще существовали пропитанные краской кожаные мацы, которыми тискальщик наносил краску на печатную форму . Выдвижная доска, где помещается форма с набранным шрифтом, на которую накладывается лист бумаги, высекалась из камня и оправдывала свое название мрамор . Прожорливые механические станки в наши дни настолько вытеснили из памяти тот механизм, которому несмотря на его несовершенства, мы обязаны прекрасными изданиями Эльзевиров, Плантенов, Альдов и Дидо, что приходится упомянуть о старом типографском оборудовании, вызывавшем в Жероме-Николá Сешаре суеверную любовь, ибо оно играет некую роль в этой большой повести о малых делах.

Сешар был прежде подмастерьем-тискальщиком - Медведем , как на своем жаргоне называют тискальщиков типографские рабочие, набирающие шрифт. Так, очевидно, прозвали тискальщиков за то, что они, точно медведи в клетке, топчутся на одном месте, раскачиваясь от кипсея к станку и от станка к кипсею. Медведи в отместку окрестили наборщиков Обезьянами за то, что наборщики с чисто обезьяньим проворством вылавливают литеры из ста пятидесяти двух отделений наборной кассы, где лежит шрифт. В грозную пору 1793 года Сешару было около пятидесяти лет от роду, и он был женат. Возраст и семейное положение спасли его от всеобщего набора, когда под ружье встали почти все рабочие. Старый тискальщик очутился один в типографии, хозяин которой, иначе говоря Простак , умер, оставив бездетную вдову. Предприятию, казалось, грозило немедленное разорение: отшельник Медведь не мог преобразиться в Обезьяну, ибо, будучи печатником, он так и не научился читать и писать. Несмотря на его невежество, один из представителей народа, спеша распространить замечательные декреты Конвента, выдал тискальщику патент мастера печатного дела и обязал его работать на нужды государства. Получив этот опасный патент, гражданин Сешар возместил убытки вдове хозяина, отдав ей сбережения своей жены, и тем самым приобрел за полцены оборудование типографии. Но не в этом было дело. Надо было грамотно и без промедления печатать республиканские декреты. При столь затруднительных обстоятельствах Жерому-Никола Сешару посчастливилось встретить одного марсельского дворянина, не желавшего ни эмигрировать, чтобы не лишиться угодий, ни оставаться на виду, чтобы не лишиться головы, и вынужденного добывать кусок хлеба любой работой. Итак, граф де Мокомб облачился в скромную куртку провинциального фактора: он набирал текст и держал корректуру декретов, которые грозили смертью гражданам, укрывавшим аристократов. Медведь, ставший Простаком, печатал декреты, расклеивал их по городу, и оба они остались целы и невредимы. В 1795 году, когда шквал террора миновал, Никола Сешар вынужден был искать другого мастера на все руки , способного совмещать обязанности наборщика, корректора и фактора. Один аббат, отказавшийся принять присягу и позже, при Реставрации, ставший епископом, занял место графа де Мокомба и работал в типографии вплоть до того дня, когда первый консул восстановил католичество. Граф и епископ встретились потом в Палате пэров и сидели там на одной скамье. Хотя в 1802 году Жером-Никола Сешар не стал более грамотным, чем в 1793, все же к тому времени он припас не малую толику и мог оплачивать фактора. Подмастерье, столь беспечно смотревший в будущее, стал грозой для своих Обезьян и Медведей. Скаредность начинается там, где кончается бедность. Как скоро тискальщик почуял возможность разбогатеть, корысть пробудила в нем практическую сметливость, алчную, подозрительную и проницательную. Его житейский опыт восторжествовал над теорией. Он достиг того, что на глаз определял стоимость печатной страницы или листа. Он доказывал несведущим заказчикам, что набор жирным шрифтом обходится дороже, нежели светлым; если речь шла о петите, он уверял, что этим шрифтом набирать много труднее. Наиболее ответственной частью высокой печати было наборное дело, в котором Сешар ничего не понимал, и он так боялся остаться в накладе, что, заключая сделки, всегда старался обеспечить себе львиный барыш. Если его наборщики работали по часам , он глаз с них не сводил. Если ему случалось узнать о затруднительном положении какого-нибудь фабриканта, он за бесценок покупал у него бумагу и прятал ее в свои подвалы. К этому времени Сешар уже был владельцем дома, в котором с незапамятных времен помещалась типография. Во всем он был удачлив: он остался вдовцом, и у него был только один сын. Он поместил его в городской лицей, не столько ради того, чтобы дать ему образование, сколько ради того, чтобы подготовить себе преемника; он обращался с ним сурово, желая продлить срок своей отеческой власти, и во время каникул заставлял сына работать за наборной кассой, говоря, что юноша должен приучаться зарабатывать на жизнь и в будущем отблагодарить бедного отца, трудившегося не покладая рук ради его образования. Распростившись с аббатом, Сешар назначил на его место одного из четырех наборщиков, о котором будущий епископ отзывался как о честном и смышленом человеке. Стало быть, старик мог спокойно ждать того дня, когда его сын станет во главе предприятия и оно расцветет в его молодых и искусных руках. Давид Сешар блестяще окончил Ангулемский лицей. Хотя папаша Сешар, бывший Медведь, неграмотный безродный выскочка, глубоко презирал науку, все же он послал своего сына в Париж обучаться высшему типографскому искусству; но, посылая сына в город, который он называл раем рабочих , старик так убеждал его не рассчитывать на родительский кошелек и так настойчиво рекомендовал накопить побольше денег, что, видимо, считал пребывание сына в стране Премудрости лишь средством к достижению своей цели. Давид, обучаясь в Париже ремеслу, попутно закончил свое образование. Метранпаж типографии Дидо стал ученым. В конце 1819 года Давид Сешар покинул Париж, где его жизнь не стоила ни сантима отцу, теперь вызывавшему сына домой, чтобы вручить ему бразды правления. Типография Никола Сешара печатала судебные объявления в газете, в ту пору единственной в департаменте, исполняла также заказы префектуры и канцелярии епископа, а такие клиенты сулили благоденствие энергичному юноше.

Именно тогда-то братья Куэнте, владельцы бумажной фабрики, купили второй патент на право открыть типографию в Ангулеме; до той поры из-за происков старика Сешара и военных потрясений, вызвавших во времена Империи полный застой в промышленности, на этот патент не было спроса; по причине этого же застоя Сешар в свое время не приобрел его, и скаредность старика послужила причиной разорения старинной типографии. Узнав об этой покупке, Сешар обрадовался, понимая, что борьба, которая неминуемо возникнет между его предприятием и предприятием Куэнте, обрушится всей тяжестью на его сына, а не на него. «Я бы не выдержал, - размышлял он, - но парень, обучавшийся у господ Дидо, еще потягается с Куэнте». Семидесятилетний старик вздыхал о том времени, когда он сможет зажить в свое удовольствие. Он слабо разбирался в тонкостях типографии, зато слыл большим знатоком в искусстве, которое рабочие шутя называли пьянографией , а это искусство, весьма почитаемое божественным автором «Пантагрюэля», подвергаясь нападкам так называемых Обществ трезвости , со дня на день все больше предается забвению. Жером-Никола Сешар, покорный судьбе, предопределенной его именем, страдал неутолимой жаждой. Многие годы жена сдерживала в должных границах эту страсть к виноградному соку - влечение, столь естественное для Медведей, что г-н Шатобриан подметил это свойство даже у настоящих медведей в Америке; однако философы заметили, что в старости привычки юных лет проявляются с новой силой. Сешар подтверждал это наблюдение: чем больше он старился, тем больше любил выпить. Эта страсть оставила на его медвежьей физиономии следы, придававшие ей своеобразие. Нос его принял размеры и форму прописного А - кегля тройного канона. Щеки с прожилками стали похожи на виноградные листья, усеянные бородавками, лиловатыми, багровыми и часто всех цветов радуги. Точь-в-точь чудовищный трюфель среди осенней виноградной листвы! Укрытые лохматыми бровями, похожими на запорошенные снегом кусты, маленькие серые глаза его хитро поблескивали от алчности, убивавшей в нем все чувства, даже чувство отцовства, и сохраняли проницательность даже тогда, когда он был пьян. Лысая голова, с плешью на темени, в венчике седеющих, но все еще вьющихся волос, вызывала в воображении образы францисканцев из сказок Лафонтена. Он был приземист и пузат, как старинные лампады, в которых сгорает больше масла, нежели фитиля, ибо излишества, в чем бы они ни сказывались, воздействуют на человека в направлении, наиболее ему свойственном: от пьянства, как и от умственного труда, тучный тучнеет, тощий тощает. Жером-Никола Сешар лет тридцать не расставался с знаменитой муниципальной треуголкой, в ту пору еще встречавшейся в иных провинциях на голове городского барабанщика. Жилет и штаны его были из зеленоватого бархата. Он носил старый коричневый сюртук, бумажные полосатые чулки и башмаки с серебряными пряжками. Подобный наряд, выдававший в буржуа простолюдина, столь соответствовал его порокам и привычкам, так беспощадно изобличал всю его жизнь, что, казалось, старик родился одетым: без этих облачений вы не могли бы вообразить его, как луковицу без шелухи. Если бы старый печатник издавна не обнаружил всю глубину своей слепой алчности, одного его отречения от дел было бы достаточно, чтобы судить о его характере. Несмотря на познания, которые его сын должен был вынести из высокой школы Дидо, он уже давно замышлял обработать дельце повыгоднее. Выгода отца не была выгодой сына. Но в делах для старика не существовало ни сына, ни отца. Если прежде он смотрел на Давида, как на единственного своего ребенка, позже сын стал для него просто покупателем, интересы которого были противоположны его интересам: он хотел дорого продать. Давид должен был стремиться дешево купить; стало быть, сын превращался в противника, которого надо было победить. Это перерождение чувств в личный интерес, протекающее обычно медленно, сложно и лицемерно у людей благовоспитанных, совершилось стремительно и непосредственно у старого Медведя, явившего собою пример того, как лукавая пьянография может восторжествовать над ученой типографией. Когда сын приехал, старик окружил его той расчетливой любезностью, какой люди ловкие окружают свои жертвы: он ухаживал за ним, как любовник ухаживает за возлюбленной; он поддерживал его под руку, указывал, куда ступить, чтобы не запачкать ноги; он приказал положить грелку в его постель, затопить камин, приготовить ужин. На другой день, пытаясь за обильным обедом напоить сына, Жером-Никола Сешар, сильно подвыпивший, сказал: «Потолкуем о делах?» , - и фраза эта прозвучала так нелепо между приступами икоты, что Давид попросил отложить деловые разговоры до следующего дня. Старый Медведь слишком искусно умел извлекать пользу из своего опьянения, чтобы отказаться от долгожданного поединка. Довольно! - заявил он. Пятьдесят лет он тянул лямку и ни одного часа долее не желает обременять себя. Завтра же его сын должен стать Простаком .

Человеческая комедия: Этюды о нравах (Сцены провинциальной жизни) - 6

ВИКТОРУ ГЮГО

Вы, по счастливому уделу Рафаэлей и Питтов, едва выйдя из отрочества,
были уже большим поэтом; Вы, как Шатобриан, как все истинные таланты,
восставали против завистников, притаившихся за столбцами Газеты или
укрывшихся в ее подвалах. Я желал бы поэтому, чтобы Ваше победоносное имя
способствовало победе произведения, которое я посвящаю Вам и которое, по
мнению некоторых, является не только подвигом мужества, но и правдивой
историей. Неужели журналисты, как и маркизы, финансисты, лекари, прокуроры,
не были бы достойны пера Мольера и его театра? Почему бы Человеческой
комедии, которая castigat ridendo mores 1, не пренебречь одной из
общественных сил, если парижская Печать не пренебрегает ни одной?
Я счастлив, милостивый государь, пользуясь случаем, принести Вам дань
моего искреннего восхищения и дружбы.
Де Бальзак
/ 1 Смехом исправляет нравы (лат.).

Часть первая

ДВА ПОЭТА

В те времена, к которым относится начало этой повести, печатный станок
Стенхопа и валики, накатывающие краску, еще не появились в маленьких
провинциальных типографиях. Несмотря на то, что Ангулем основным своим
промыслом был связан с парижскими типографиями, здесь по-прежнему работали
на деревянных станках, обогативших язык ныне забытым выражением: довести
станок до скрипа. В здешней отсталой типографии все еще существовали
пропитанные краской кожаные мацы, которыми тискальщик наносил краску на
печатную форму. Выдвижная доска, где помещается форма с набранным шрифтом,
на которую накладывается лист бумаги, высекалась из камня и оправдывала свое
название мрамор. Прожорливые механические станки в наши дни настолько
вытеснили из памяти тот механизм, которому несмотря на его несовершенства,
мы обязаны прекрасными изданиями Эльзевиров, Плантенов, Аль-дов и Дидо, что
приходится упомянуть о старом типографском оборудовании, вызывавшем в
Жероме-Никола Сешаре суеверную любовь, ибо оно играет некую роль в этой
большой повести о малых делах.
Сешар был прежде подмастерьем-тискальщиком - Медведем, как на своем
жаргоне называют тискальщиков типографские рабочие, набирающие шрифт. Так,
очевидно, прозвали тискальщиков за то, что они, точно медведи в клетке,
топчутся на одном месте, раскачиваясь от кипсея к станку и от станка к
кипсею. Медведи в отместку окрестили наборщиков Обезьянами за то, что
наборщики с чисто обезьяньим проворством вылавливают литеры из ста
пятидесяти двух отделений наборной кассы, где лежит шрифт. В грозную пору
1793 года Сешару было около пятидесяти лет от роду, и он был женат.

Утраченные иллюзии является одним из самых длинных романов в Человеческой комедии Оноре де Бальзака. Для многих, в том числе для Марселя Пруста, эта книга является также лучшим романом Бальзака. Он был опубликован в трех частях между 1836 и 1843 годами: Два поэта, Провинциальная знаменитость в Париже и Страдания изобретателя. Посвященный Виктору Гюго, роман охватывает широкий спектр морально-этических проблем и является частью Сцен провинциальной жизни. На написание романа Бальзак был вдохновлен собственным опытом работы в качестве писателя, главным героем он выводит Люсьена де Рюбампре, молодого и тщеславного провинциала. Люсьен проходит через несчастья и лишения, происходящие вследствие непростительных ошибок, превращаясь то в героя, то в анти-героя при постоянно усиливающемся противоречии с двумя добродетельными кругами: семьей Люсьена и кружком д’Артеза, состоящим из действительно великих людей, сталкивается с литературным миром и журналистикой и со всеми подводными камнями и течениями этих миров, и играет роковую роль не только в своей собственной судьбе, но и в судьбе своей семьи и близких людей. Роман состоит из трех частей, действие которых происходит во времена Реставрации: Два поэта Это самая короткая часть, описывающая жизнь в Ангулеме. Давид Сешар, сын типографа, предан глубокой дружбе с девятнадцатилетним Люсьеном Шардоном де Рюбампре, молодым красивым поэтом. Отец Давида (типичный скряга, чинящий препятствия для сына) продает ему свою типографию на очень невыгодных для того условиях. Не имея склонности к коммерции, Давид кое-как сводит концы с концами, продолжая дело отца. Спустя некоторое время после покупки типографии он женится на сестре Люсьена, Еве Шардон, красивой и умной девушке. Люсьен знакомится с немолодой дворянкой, Луизой де Баржетон, пишет для нее несколько сонетов, она же видит в нем талантливого поэта, воображая себя Лаурой, а его Петраркой. Луиза представляет поэта дворянству Ангулема и влюбляется в него. Эта любовь между талантливым и неопытным молодым человеком и замужней женщиной, которая старше его по возрасту, предстает в совершенно средневековом духе рыцарского романа, где герой поверив в иллюзии, более или менее сознательно, постепенно их теряет. Таков смысл названия романа «Утраченные иллюзии». В конце концов, Люсьен бежит со своей покровительницей в Париж, чтобы продолжить карьеру. Провинциальная знаменитость в Париже Это самая длинная из трёх частей романа. Люсьен, прибывший в Париж, предстает довольно убогим по сравнению с элегантностью парижан. Бедный и не знакомый с нравами столицы, он покрывает себя насмешками в опере, вырядившись слишком вычурно и безвкусно, а мадам де Баржетон тут же отказывается от него, не желая портить своей репутации. Его попытки опубликовать свои книги окончились неудачей. Он знакомится с Даниэлем д’Артезом, либеральным философом, собравшим вокруг себя общество молодых людей, разных по политическим воззрениям и профессиям, которые разделяют дружбу и совершенно аскетическую жизнь на службе искусства или науки. Люсьен участвует в Кружке некоторое время. Но, слишком нетерпеливый для долгого труда над одним литературным произведением, он уступает искушению журналистики и мгновенного успеха. Люсьен подписывает свои статьи как Рюбампре (девичья фамилия его матери, последней представительницы древнего дворянского рода). Он влюбляется в молодую актрису Корали и ведет жизнь в роскоши. Его амбиции привели его к увлечению политикой, он переходит на сторону роялистов, покидая либеральную газету и надеясь на королевский указ о наделении его дворянским титулом. Это весьма неправильный поступок в мире журналистики: старые друзья яростно критикуют его, а новые коллеги его не поддерживают. Он становится причиной смерти Корали, которая из-за нужды вынуждена обратиться за помощью к своему старому покровителю Камюзо. Люсьен, не имея средств к существованию, гонимый кредиторами, врагами и бывшими друзьями, пешком возвращается в Ангулем просить помощи у Давида (на чьё имя он тайно выписал векселя на три тысячи франков). Страдания изобретателя (впервые опубликовано под заголовком Ева и Давид) Давид, не заинтересованный в бизнесе, близок к разорению. Тем не менее, ему удается выжить благодаря преданности и любви к жене, Еве, красавице сестре Люсьена. Он ищет секретный способ производства бумаги, более низкой цены, но лучшего качества. После многих экспериментов Давиду удалось найти способ, который он давно искал, но братьям Куэнте, владельцам другой типографии, конкурирующим с Давидом, тем временем удалось разорить его с помощью своего шпиона Серизе, работавшего наборщиком в типографии Давида, и стряпчего Пти-Кло). Давида арестовывают и сажают в тюрьму. Люсьен, чувствуя ответственность за беды зятя, решает покончить жизнь самоубийством. Но, перед тем как броситься в реку, он встречает таинственного испанского аббата, Карлоса Эррера, который замечает его и препятствует утопиться. Он предлагает поэту деньги, успех и месть при условии, что тот будет слепо подчиняться. Люсьен принимает сделку и тут же отправляет необходимую сумму Давиду, чтобы он мог выйти из тюрьмы, а сам уезжает в Париж со странным священником. Давид заключает невыгодное соглашение с братьями Куэнте на использование своего изобретения, так и не принесшего ему желанного богатства. Ева и Давид покупают поместье в сельской местности, в деревушке Марсак, и живут просто, но счастливо, воспитывая двух сыновей и дочь.

«Утраченные иллюзии» - одно из центральных и наиболее значительных произведений «Человеческой комедии». Вместе с романами «Отец Горио» и «Блеск и нищета куртизанок» роман «Утраченные иллюзии» образует своеобразную трилогию, являясь ее средним звеном.

«Связи, существующие между провинцией и Парижем, его зловещая привлекательность, - писал Бальзак в предисловии к первой части романа, - показали автору молодого человека XIX столетия в новом свете: он подумал об ужасной язве нынешнего века, о журналистике, которая пожирает столько человеческих жизней, столько прекрасных мыслей и оказывает столь гибельное воздействие на скромные устои провинциальной жизни».

ВИКТОРУ ГЮГО Вы, по счастливому уделу Рафаэлей и Питтов, едва выйдя из отрочества, были уже большим поэтом; Вы, как Шатобриан, как все истинные таланты, восставали против завистников, притаившихся за столбцами Газеты или укрывшихся в ее подвалах. Я желал бы поэтому, чтобы Ваше победоносное имя способствовало победе произведения, которое я посвящаю Вам и которое, по мнению некоторых, является не только подвигом мужества, но и правдивой историей. Неужели журналисты, как и маркизы, финансисты, лекари, прокуроры, не были бы достойны пера Мольера и его театра? Почему бы Человеческой комедии, которая castigat ridendo mores, не пренебречь одной из общественных сил, если парижская Печать не пренебрегает ни одной? Я счастлив, милостивый государь, пользуясь случаем, принести Вам дань моего искреннего восхищения и дружбы. Де Бальзак

Часть первая

ДВА ПОЭТА

В те времена, к которым относится начало этой повести, печатный станок Стенхопа и валики, накатывающие краску, еще не появились в маленьких провинциальных типографиях. Несмотря на то, что Ангулем основным своим промыслом был связан с парижскими типографиями, здесь по-прежнему работали на деревянных станках, обогативших язык ныне забытым выражением: довести станок до скрипа . В здешней отсталой типографии все еще существовали пропитанные краской кожаные мацы, которыми тискальщик наносил краску на печатную форму . Выдвижная доска, где помещается форма с набранным шрифтом, на которую накладывается лист бумаги, высекалась из камня и оправдывала свое название мрамор . Прожорливые механические станки в наши дни настолько вытеснили из памяти тот механизм, которому несмотря на его несовершенства, мы обязаны прекрасными изданиями Эльзевиров , Плантенов , Альдов и Дидо , что приходится упомянуть о старом типографском оборудовании, вызывавшем в Жероме-Николá Сешаре суеверную любовь, ибо оно играет некую роль в этой большой повести о малых делах.

Сешар был прежде подмастерьем-тискальщиком - Медведем , как на своем жаргоне называют тискальщиков типографские рабочие, набирающие шрифт. Так, очевидно, прозвали тискальщиков за то, что они, точно медведи в клетке, топчутся на одном месте, раскачиваясь от кипсея к станку и от станка к кипсею. Медведи в отместку окрестили наборщиков Обезьянами за то, что наборщики с чисто обезьяньим проворством вылавливают литеры из ста пятидесяти двух отделений наборной кассы, где лежит шрифт. В грозную пору 1793 года Сешару было около пятидесяти лет от роду, и он был женат. Возраст и семейное положение спасли его от всеобщего набора, когда под ружье встали почти все рабочие. Старый тискальщик очутился один в типографии, хозяин которой, иначе говоря Простак , умер, оставив бездетную вдову. Предприятию, казалось, грозило немедленное разорение: отшельник Медведь не мог преобразиться в Обезьяну, ибо, будучи печатником, он так и не научился читать и писать. Несмотря на его невежество, один из представителей народа, спеша распространить замечательные декреты Конвента, выдал тискальщику патент мастера печатного дела и обязал его работать на нужды государства. Получив этот опасный патент, гражданин Сешар возместил убытки вдове хозяина, отдав ей сбережения своей жены, и тем самым приобрел за полцены оборудование типографии. Но не в этом было дело. Надо было грамотно и без промедления печатать республиканские декреты. При столь затруднительных обстоятельствах Жерому-Никола Сешару посчастливилось встретить одного марсельского дворянина, не желавшего ни эмигрировать, чтобы не лишиться угодий, ни оставаться на виду, чтобы не лишиться головы, и вынужденного добывать кусок хлеба любой работой. Итак, граф де Мокомб облачился в скромную куртку провинциального фактора: он набирал текст и держал корректуру декретов, которые грозили смертью гражданам, укрывавшим аристократов. Медведь, ставший Простаком, печатал декреты, расклеивал их по городу, и оба они остались целы и невредимы. В 1795 году, когда шквал террора миновал, Никола Сешар вынужден был искать другого мастера на все руки , способного совмещать обязанности наборщика, корректора и фактора. Один аббат, отказавшийся принять присягу и позже, при Реставрации, ставший епископом, занял место графа де Мокомба и работал в типографии вплоть до того дня, когда первый консул восстановил католичество. Граф и епископ встретились потом в Палате пэров и сидели там на одной скамье. Хотя в 1802 году Жером-Никола Сешар не стал более грамотным, чем в 1793, все же к тому времени он припас не малую толику и мог оплачивать фактора. Подмастерье, столь беспечно смотревший в будущее, стал грозой для своих Обезьян и Медведей. Скаредность начинается там, где кончается бедность. Как скоро тискальщик почуял возможность разбогатеть, корысть пробудила в нем практическую сметливость, алчную, подозрительную и проницательную. Его житейский опыт восторжествовал над теорией. Он достиг того, что на глаз определял стоимость печатной страницы или листа. Он доказывал несведущим заказчикам, что набор жирным шрифтом обходится дороже, нежели светлым; если речь шла о петите, он уверял, что этим шрифтом набирать много труднее. Наиболее ответственной частью высокой печати было наборное дело, в котором Сешар ничего не понимал, и он так боялся остаться в накладе, что, заключая сделки, всегда старался обеспечить себе львиный барыш. Если его наборщики работали по часам , он глаз с них не сводил. Если ему случалось узнать о затруднительном положении какого-нибудь фабриканта, он за бесценок покупал у него бумагу и прятал ее в свои подвалы. К этому времени Сешар уже был владельцем дома, в котором с незапамятных времен помещалась типография. Во всем он был удачлив: он остался вдовцом, и у него был только один сын. Он поместил его в городской лицей, не столько ради того, чтобы дать ему образование, сколько ради того, чтобы подготовить себе преемника; он обращался с ним сурово, желая продлить срок своей отеческой власти, и во время каникул заставлял сына работать за наборной кассой, говоря, что юноша должен приучаться зарабатывать на жизнь и в будущем отблагодарить бедного отца, трудившегося не покладая рук ради его образования. Распростившись с аббатом, Сешар назначил на его место одного из четырех наборщиков, о котором будущий епископ отзывался как о честном и смышленом человеке. Стало быть, старик мог спокойно ждать того дня, когда его сын станет во главе предприятия и оно расцветет в его молодых и искусных руках. Давид Сешар блестяще окончил Ангулемский лицей. Хотя папаша Сешар, бывший Медведь, неграмотный безродный выскочка, глубоко презирал науку, все же он послал своего сына в Париж обучаться высшему типографскому искусству; но, посылая сына в город, который он называл раем рабочих , старик так убеждал его не рассчитывать на родительский кошелек и так настойчиво рекомендовал накопить побольше денег, что, видимо, считал пребывание сына в стране Премудрости лишь средством к достижению своей цели. Давид, обучаясь в Париже ремеслу, попутно закончил свое образование. Метранпаж типографии Дидо стал ученым. В конце 1819 года Давид Сешар покинул Париж, где его жизнь не стоила ни сантима отцу, теперь вызывавшему сына домой, чтобы вручить ему бразды правления. Типография Никола Сешара печатала судебные объявления в газете, в ту пору единственной в департаменте, исполняла также заказы префектуры и канцелярии епископа, а такие клиенты сулили благоденствие энергичному юноше.

Именно тогда-то братья Куэнте, владельцы бумажной фабрики, купили второй патент на право открыть типографию в Ангулеме; до той поры из-за происков старика Сешара и военных потрясений, вызвавших во времена Империи полный застой в промышленности, на этот патент не было спроса; по причине этого же застоя Сешар в свое время не приобрел его, и скаредность старика послужила причиной разорения старинной типографии. Узнав об этой покупке, Сешар обрадовался, понимая, что борьба, которая неминуемо возникнет между его предприятием и предприятием Куэнте, обрушится всей тяжестью на его сына, а не на него. «Я бы не выдержал, - размышлял он, - но парень, обучавшийся у господ Дидо, еще потягается с Куэнте». Семидесятилетний старик вздыхал о том времени, когда он сможет зажить в свое удовольствие. Он слабо разбирался в тонкостях типографии, зато слыл большим знатоком в искусстве, которое рабочие шутя называли пьянографией , а это искусство, весьма почитаемое божественным автором «Пантагрюэля», подвергаясь нападкам так называемых Обществ трезвости , со дня на день все больше предается забвению. Жером-Никола Сешар, покорный судьбе, предопределенной его именем , страдал неутолимой жаждой. Многие годы жена сдерживала в должных границах эту страсть к виноградному соку - влечение, столь естественное для Медведей, что г-н Шатобриан подметил это свойство даже у настоящих медведей в Америке; однако философы заметили, что в старости привычки юных лет проявляются с новой силой. Сешар подтверждал это наблюдение: чем больше он старился, тем больше любил выпить. Эта страсть оставила на его медвежьей физиономии следы, придававшие ей своеобразие. Нос его принял размеры и форму прописного А - кегля тройного канона. Щеки с прожилками стали похожи на виноградные листья, усеянные бородавками, лиловатыми, багровыми и часто всех цветов радуги. Точь-в-точь чудовищный трюфель среди осенней виноградной листвы! Укрытые лохматыми бровями, похожими на запорошенные снегом кусты, маленькие серые глаза его хитро поблескивали от алчности, убивавшей в нем все чувства, даже чувство отцовства, и сохраняли проницательность даже тогда, когда он был пьян. Лысая голова, с плешью на темени, в венчике седеющих, но все еще вьющихся волос, вызывала в воображении образы францисканцев из сказок Лафонтена. Он был приземист и пузат, как старинные лампады, в которых сгорает больше масла, нежели фитиля, ибо излишества, в чем бы они ни сказывались, воздействуют на человека в направлении, наиболее ему свойственном: от пьянства, как и от умственного труда, тучный тучнеет, тощий тощает. Жером-Никола Сешар лет тридцать не расставался с знаменитой муниципальной треуголкой, в ту пору еще встречавшейся в иных провинциях на голове городского барабанщика. Жилет и штаны его были из зеленоватого бархата. Он носил старый коричневый сюртук, бумажные полосатые чулки и башмаки с серебряными пряжками. Подобный наряд, выдававший в буржуа простолюдина, столь соответствовал его порокам и привычкам, так беспощадно изобличал всю его жизнь, что, казалось, старик родился одетым: без этих облачений вы не могли бы вообразить его, как луковицу без шелухи. Если бы старый печатник издавна не обнаружил всю глубину своей слепой алчности, одного его отречения от дел было бы достаточно, чтобы судить о его характере. Несмотря на познания, которые его сын должен был вынести из высокой школы Дидо, он уже давно замышлял обработать дельце повыгоднее. Выгода отца не была выгодой сына. Но в делах для старика не существовало ни сына, ни отца. Если прежде он смотрел на Давида, как на единственного своего ребенка, позже сын стал для него просто покупателем, интересы которого были противоположны его интересам: он хотел дорого продать. Давид должен был стремиться дешево купить; стало быть, сын превращался в противника, которого надо было победить. Это перерождение чувств в личный интерес, протекающее обычно медленно, сложно и лицемерно у людей благовоспитанных, совершилось стремительно и непосредственно у старого Медведя, явившего собою пример того, как лукавая пьянография может восторжествовать над ученой типографией. Когда сын приехал, старик окружил его той расчетливой любезностью, какой люди ловкие окружают свои жертвы: он ухаживал за ним, как любовник ухаживает за возлюбленной; он поддерживал его под руку, указывал, куда ступить, чтобы не запачкать ноги; он приказал положить грелку в его постель, затопить камин, приготовить ужин. На другой день, пытаясь за обильным обедом напоить сына, Жером-Никола Сешар, сильно подвыпивший, сказал: «Потолкуем о делах?» , - и фраза эта прозвучала так нелепо между приступами икоты, что Давид попросил отложить деловые разговоры до следующего дня. Старый Медведь слишком искусно умел извлекать пользу из своего опьянения, чтобы отказаться от долгожданного поединка. Довольно! - заявил он. Пятьдесят лет он тянул лямку и ни одного часа долее не желает обременять себя. Завтра же его сын должен стать Простаком .

Тут, пожалуй, уместно сказать несколько слов о самом предприятии. Типография уже с конца царствования Людовика XIV помещалась в той части улицы Болье, где она выходит на площадь Мюрье. Стало быть, дом издавна был приспособлен к нуждам типографского производства. Обширная мастерская, занимавшая весь нижний этаж, освещалась со стороны улицы через ветхую стеклянную дверь и широкое окно, обращенное во внутренний дворик. В контору к хозяину можно было пройти и через подъезд. Но в провинции типографское дело неизменно возбуждает столь живое любопытство, что заказчики предпочитали входить в мастерскую прямо с улицы через стеклянную дверь, проделанную в фасаде, хоть им и надо было спускаться на несколько ступенек, так как пол мастерской приходился ниже уровня мостовой. От изумления любопытствующие обычно не принимали во внимание неудобств типографии. Если им случалось, пробираясь по ее узким проходам, засмотреться на своды, образуемые листами бумаги, растянутыми на бечевках под потолком, они наталкивались на наборные кассы или задевали шляпами о железные распорки, поддерживающие станки. Если им случалось заглядеться на наборщика, который читал оригинал, проворно вылавливал буквы из ста пятидесяти двух ящичков кассы, вставлял шпону, перечитывал набранную строку, они натыкались на стопы увлажненной бумаги, придавленной камнями, или ударялись боком об угол станка; все это к великому удовольствию Обезьян и Медведей. Не было случая, чтобы кому-нибудь удавалось дойти без приключений до двух больших клеток, находившихся в глубине этой пещеры и представлявших собою со стороны двора два безобразных выступа, в одном из которых восседал фактор, а в другом сам хозяин типографии. Виноградные лозы, изящно обвивавшие стены здания, приобретали, принимая во внимание славу хозяина, особо приманчивую местную окраску. В глубине двора, прилепившись к стене соседнего дома, ютилась полуразрушенная пристройка, где смачивали и подготавливали для печати бумагу. Там помещалась каменная мойка со стоком, где перед печатанием и после печатания промывались формы, в просторечье печатные доски ; оттуда в канаву стекала черная от типографской краски вода и там смешивалась с кухонными помоями, цветом своим смущая крестьян, съезжавшихся в базарные дни в город. «А ну, как сам черт моется в этом доме?» - говаривали они. К пристройке примыкали с одной стороны кухня, с другой - сарай для дров. Во втором этаже этого дома, с мансардой из двух каморок, было три комнаты. Первая из них, находившаяся над сенями и столь же длинная, если не считать ветхой лестничной клетки, освещалась с улицы сквозь узкое оконце, а со двора сквозь слуховое окно и служила вместе и прихожей и столовой. Незатейливо выбеленная известью, она с грубой откровенностью являла образец купеческой скаредности; грязный пол никогда не мылся: обстановку составляли три скверных стула, круглый стол и буфет, стоявший в простенке между дверьми, которые вели в спальню и гостиную; окна и двери потемнели от грязи; комната была обычно завалена кипами оттисков и чистой бумаги; нередко на этих кипах можно было увидеть бутылки, тарелки с жарким или сладостями со стола Жерома-Никола Сешара. Спальня, окно которой, в раме со свинцовым переплетом, выходило во двор, была обтянута ветхими коврами, какими в провинции украшают стены зданий в день праздника Тела господня. Там стояли широкая кровать с колонками и пологом, с шитыми подзорами и пунцовым покрывалом, два кресла, источенных червями, два мягких стула орехового дерева, крытые ручной вышивкой, старая конторка и на камине - часы. Эта комната, дышавшая патриархальным благодушием и выдержанная в коричневых тонах, была обставлена господином Рузо, предшественником и хозяином Жерома-Никола Сешара. Гостиная, отделанная в новом вкусе г-жою Сешар, являла взору ужасающую деревянную обшивку стен, окрашенную в голубую краску, как в парикмахерской; верхняя часть стен была оклеена бумажными обоями, на которых темно-коричневой краской по белому полю были изображены сценки из жизни Востока; обстановка состояла из шести стульев, обитых синим сафьяном, со спинками в форме лиры. Два окна, грубо выведенные арками и выходившие на площадь Мюрье, были без занавесей; на камине не было ни канделябров, ни часов, ни зеркала. Г-жа Сешар умерла в самый разгар своего увлечения убранством дома, а Медведь, не усмотрев в напрасных изощрениях никакой выгоды, отказался от этой затеи. Сюда именно, pede titubante , привел Жером-Никола Сешар своего сына и указал ему на лежавшую на круглом столе опись типографского имущества, составленную фактором под его руководством.

Читай, сынок, - сказал Жером-Никола Сешар, переводя пьяный взгляд с бумаги на сына и с сына на бумагу. - Увидишь, что я вручаю тебе не типографию, а сокровище.

- «Три деревянных станка с железными распорками, с чугунной плитой для растирания красок...»

Мое усовершенствование, - сказал старик Сешар, прерывая сына.

- «...со всем оборудованием, кипсеями, мацами, верстаками и прочая... тысяча шестьсот франков!..» Но, отец, - сказал Давид Сешар, выпуская из рук инвентарь, - да это просто какие-то деревяшки, а не станки! И ста экю они не стоят, разве для топки печей пригодятся...

Деревяшки?! - вскричал старик Сешар. - Деревяшки?.. Бери-ка опись и пойдем вниз! Поглядишь, способна ли ваша слесарная дребедень работать так, как эти добрые испытанные старинные станки. И тогда у тебя язык не повернется хулить честные станки, ведь они на ходу, что твои почтовые кареты, и будут служить тебе всю жизнь, не разоряя на починки. Де-ре-вяшки! Да эти деревяшки прокормят тебя! Де-ре-вяшки! Твой отец работал на них целые четверть века. Они и тебя в люди вывели.

Отец сломя голову сбежал вниз по исхоженной, покосившейся, шаткой лестнице и не споткнулся; он распахнул дверь, ведущую из сеней в типографию, бросился к ближайшему станку, как и прочие, ради этого случая тайком смазанному маслом и вычищенному, и указал на крепкие дубовые стойки, натертые до блеска учеником.

Не станок, а загляденье! - сказал он.

Печатался пригласительный билет на свадьбу. Старый Медведь опустил рашкет на декель и декель на мрамор, который он прокатил под станок; он выдернул куку, размотал бечевку, чтобы подать мрамор на место, поднял декель и рашкет с проворством молодого Медведя. Станок в его руках издал столь забавный скрип, что вы могли счесть его за дребезжание стекла под крылом птицы, ударившейся на лету об окно.

Неужто хоть один английский станок так работает? - сказал отец изумленному сыну.

Старик Сешар от первого станка перебежал ко второму, от второго к третьему, и поочередно на каждом из них с одинаковой ловкостью проделал то же самое. От его глаз, помутившихся от вина, не ускользнуло какое-то пятнышко на последнем станке, оставшееся по небрежности ученика; пьяница, крепко выругавшись, принялся начищать станок полою сюртука, уподобясь барышнику, который перед продажей лошади чистит ее скребницей.

С этими тремя станками ты, Давид, и без фактора выручишь тысяч девять в год. Как будущий твой компаньон, я не разрешаю тебе заменять их проклятыми металлическими станками, от которых изнашивается шрифт. Вы там, в Париже, подняли шум - то-то, сказать, чудо! - вокруг изобретения вашего проклятого англичанина, врага Франции, только и помышлявшего что о выгоде для словолитчиков. А-а, вы бредите стенхопами! Благодарствую за ваши стенхопы! Две тысячи пятьсот франков каждый! Да это почти вдвое дороже всех моих трех сокровищ, вместе взятых. Вдобавок они недостаточно упруги и сбивают литеры. Я не учен, как ты, но крепко запомни: стенхопы - смерть для шрифтов. Мои три станка будут служить тебе без отказа; печатать чистехонько , а большего от тебя ангулемцы и не потребуют. Печатай ты хоть на железе, хоть на дереве, хоть на золоте или на серебре, они ни лиара лишнего не заплатят.

Неужто я подсказала вам эти стихи? - спросила она.

Мнимое сомнение, внушенное кокетством женщины, которой нравилось играть с огнем, вызвало слезы на глазах Люсьена; она успокоила его, впервые поцеловав в лоб. Решительно Люсьен был великим человеком, и она желала заняться его образованием; она уже мечтала обучить его итальянскому и немецкому, придать лоск его манерам; она изыскивала причины держать его при себе неотлучно к досаде докучливых поклонников. Как занимательна стала ее жизнь! Ради своего поэта она опять обратилась к музыке и открыла ему мир звуков; она сыграла для него несколько прекрасных вещей Бетховена и привела его в восхищение; счастливая его радостью, заметив, что он буквально изнемогает, она лукаво сказала:

На что нам иное счастье?

Поэт имел глупость ответить:

Наконец дело дошло до того, что Луиза на прошлой неделе пригласила Люсьена отобедать у нее, втроем с г-ном Де Баржетоном. Несмотря на такую предосторожность, весь город узнал о событии и счел его столь невероятным, что всякий спрашивал себя: «Неужто это правда?» Шум поднялся страшный. Многим казалось, что общество накануне гибели. Другие кричали:

Вот плоды либеральных учений!

Ревнивый дю Шатле тем временем проведал, что госпожа Шарлотта, сиделка при роженицах, не кто иная, как г-жа Шардон, мать, как он выразился, Шатобриана из Умо . Выражение это было подхвачено, как острота. Г-жа де Шандур первая прибежала к г-же де Баржетон.

Вы слыхали, дорогая Наис, о чем весь Ангулем говорит? - сказала она. - Ведь та самая госпожа Шарлотта, что два месяца назад принимала у моей невестки, - мать этого щелкопера!

Дорогая моя, - сказала г-жа де Баржетон, приняв вполне царственный вид, - мудреного тут нет! Ведь она вдова аптекаря? Печальная судьба для девицы де Рюбампре! Вообразите, что мы с вами очутились бы без единого су... На что стали бы мы жить? Как прокормили бы вы своих детей?

Невозмутимость г-жи де Баржетон пресекла вопли ангулемского дворянства. Возвышенные души всегда склонны возводить несчастье в добродетель. Притом в упорстве творить добро, когда это вменяется в преступление, таится неодолимый соблазн: в невинности есть острота порока. Вечером салон г-жи де Баржетон был полон ее друзей, собравшихся пожурить ее. Она выказала всю язвительность своего ума: она сказала, что ежели дворянство не может дать ни Мольера, ни Расина, ни Руссо, ни Вольтера, ни Масильона, ни Бомарше, ни Дидро, надобно мириться с обойщиками, часовщиками, ножовщиками, дети которых становятся великими людьми. Она изрекла, что гений всегда благороден. Она распушила дворянчиков за то, что они плохо понимают, в чем их истинные выгоды. Короче, она наговорила много всякого вздора, и люди менее наивные догадались бы, чтó было тому причиной, но присутствующие лишь воздали честь оригинальности ее ума. Итак, она отвратила грозу пушечными выстрелами. Когда Люсьен, впервые званный на ее вечер, вошел в старую, поблекшую гостиную, где играли в вист за четырьмя столами, ему оказан был г-жою де Баржетон лестный прием, и она, как королева, привыкшая повелевать, представила его своим гостям. Она назвала управляющего косвенными налогами господином Шатле и чрезвычайно смутила его, дав понять, что ей известно о незаконном происхождении частицы дю . С того вечера Люсьен был насильственно введен в общество г-жи де Баржетон, но он был принят, как вещество ядовитое, и каждый поклялся изгнать его, применив в качестве противоядия дерзость. Несмотря на победу, владычество Наис поколебалось: объявились вольнодумцы, покушавшиеся восстать. По наущению г-на Шатле коварная Амели, она же г-жа де Шандур, решила воздвигнуть алтарь против алтаря и стала принимать у себя по средам. Но салон г-жи де Баржетон был открыт каждый вечер, а люди, посещавшие его, были так косны, так привыкли смотреть на одни и те же обои, играть в тот же трик-трак, видеть тех же слуг, те же канделябры, надевать плащи, калоши, шляпы все в той же прихожей, что любили ступени лестницы не менее, нежели хозяйку дома.

Стерпят и щегленка из священной рощи, - сказал, вымучив остроту, Александр де Бребиан.

Наконец председатель Земледельческого общества утишил волнение поучительным замечанием.

До революции, - сказал он, - самые именитые вельможи принимали у себя Дюкло , Гримма , Кребильона , людей без положения, как и этот стихоплет из Умо, но они не принимали сборщиков податей, каковым, в сущности, является господин Шатле.

Дю Шатле поплатился за Шардона, повсюду ему стали оказывать ледяной прием. Почувствовав общую враждебность, управляющий косвенными налогами, поклявшийся с той поры, когда г-жа де Баржетон назвала его Шатле , добиться ее благосклонности, вошел в интересы хозяйки дома; он поддержал юного поэта, объявив, что они друзья. Этот великий дипломат, которым так опрометчиво пренебрег Наполеон, обласкал Люсьена, назвавшись его другом. Чтобы ввести поэта в общество, он дал обед, на котором присутствовали префект, главноуправляющий государственными сборами, начальник гарнизона, директор морского училища, председатель суда, - короче, все власти. Бедного поэта так чествовали, что всякий другой, только не юноша в двадцать один год, конечно, заподозрил бы в столь щедрых похвалах дурачество! За десертом Шатле попросил своего соперника прочесть оду «Умирающий Сарданапал» - последний его шедевр. Выслушав оду, директор коллежа, мужчина, равнодушный ко всему, захлопал в ладоши и объявил, что Жан-Батист Руссо не сочинил бы лучше. Барон Сикст Шатле рассудил, что рано или поздно стихотворец зачахнет в тепличной атмосфере похвал или же, опьяненный преждевременной славой, позволит себе какую-либо дерзкую выходку и, натурально, опять впадет в ничтожество. В ожидании кончины гения он, казалось, принес в жертву свои собственные притязания на г-жу де Баржетон, но, как ловкий плут, он составил план действий и зорко следил за каждым шагом влюбленных, подстерегая случай погубить Люсьена. С той поры и по Ангулему и по всей округе пошла глухая молва о существовании великого человека в Ангумуа. Все пели хвалы г-же де Баржетон за ее заботы об этом орленке. Но коль скоро поведение ее было одобрено, она пожелала добиться полного признания. Она раструбила по всему департаменту, что дает вечер с мороженым, пирожным и чаем - великое новшество в городе, где чай продавался только в аптеках, как средство от расстройства желудка. Цвет аристократии приглашен был послушать великое творение, которое должен был прочесть Люсьен. Луиза утаила от своего друга, с каким трудом она преодолела все препятствия, но она обронила несколько слов о заговоре, составленном против него светом; ибо она не желала оставить юношу в неведении о тех опасностях, какие неминуемо подстерегают гениальных людей на поприще, чреватом препонами, неодолимыми для малодушных. Победой она воспользовалась для назидания. Беломраморными руками она указала ему на Славу, покупаемую ценою непрерывных страданий, она говорила ему, что неизбежно для поэта взойти на костер мученичества, она намаслила самые лучшие свои тартинки и сдобрила их самыми пышными выражениями. То было подражание импровизациям, которые достаточно испортили роман «Коринна» . Луиза, восхитившись собственным красноречием, еще более полюбила вдохновившего ее Вениамина ; она советовала ему смело отречься от отца, принять благородное имя де Рюбампре, пренебречь шумом, который по сему случаю подымется, ибо король, конечно, узаконит перемену имени. Она в родстве с маркизой д"Эспар, урожденной де Бламон-Шоври, дамой чрезвычайно влиятельной в придворных кругах. Луиза берется исходатайствовать эту милость. При словах «король», «маркиза д"Эспар», «двор» Люсьен загорелся, как фейерверк, и необходимость этого крещения была доказана.

Милый мальчик, - сказала Луиза с нежной насмешкой, - чем ранее это свершится, тем скорее будет признано.

Она вскрыла последовательно, один за одним, все слои общества и вместе с поэтом сосчитала ступени, через которые он сразу перешагнет, приняв это мудрое решение. В одно мгновение она принудила Люсьена отречься от плебейских идей о несбыточном равенстве в духе 1793 года, она пробудила в нем жажду почестей, остуженную холодными рассуждениями Давида. Она указала на высший свет, как на единственную арену его деятельности. Неистовый либерал стал монархистом in petto : Люсьен вкусил от плода аристократической роскоши и славы. Он поклялся положить к ногам своей дамы венец, пускай окровавленный; он завоюет его любой ценою, quibuscumque viis . В доказательство своего мужества он поведал о своих невзгодах, которые он таил от Луизы, послушный безотчетной робости, спутнице первой любви, не дозволяющей юноше хвалиться своими достоинствами, ибо ему милее знать, что оценили его душу, сохранившую incognito . Он описал гнет нищеты, переносимой с гордостью, работу у Давида, ночи, посвященные науке. Юный пыл его напомнил г-же де Баржетон двадцатишестилетнего полковника де Кант-Круа, и взор ее затуманился. Заметив, что его величественной возлюбленной овладевает слабость, Люсьен взял ее руку, - и ему позволили ее взять, - и поцеловал с горячностью поэта, юноши, любовника. Луиза снизошла до того, что разрешила сыну аптекаря коснуться ее чела и приложиться к нему своими трепетными устами.

Дитя! Дитя! Ежели бы нас увидели, как бы надо мною посмеялись, - сказала она, пробуждаясь от восхитительного оцепенения.

В тот вечер образ мыслей г-жи де Баржетон произвел великие опустошения в том, что она называла предрассудками Люсьена. Послушать ее - так для гениальных людей не существует ни братьев, ни сестер, ни отца, ни матери; великие творения, которые они призваны созидать, требуют от них известного себялюбия, обязывая приносить все в жертву их величию. Ежели их близкие сперва и страдают от обременительной дани, взимаемой титанами ума, позже им воздается сторицей за все жертвы, приносимые в первую пору борьбы за оспариваемый престол, и они разделят с ним плоды победы. Гений ответствен лишь перед самим собой; он единственный судия своих действий, ибо он один знает их коренную цель; он должен стать выше законов, ибо призван преобразовать их; а кто стал властелином своего века, тот может все брать, все ставить на карту, ибо все принадлежит ему. Она вспомнила историю жизни Бернарда де Палисси , Людовика XI, Фокса , Наполеона, Христофора Колумба, Цезаря, всех этих прославленных игроков, сперва обремененных долгами, нуждавшихся, непонятых, прослывших безумцами, дурными сыновьями, дурными отцами, дурными братьями, но позже ставших гордостью семьи, родины, всего мира. Рассуждения эти отвечали тайным порокам Люсьена и еще более развращали его душу: ибо в пламенности своих желаний он a priori оправдывал все средства. Но не одержать победы - значит оскорбить Его Величество Общество. Ты потерпел поражение? А тем самым разве ты не нанес смертельный удар всем мещанским добродетелям, этой основе общества, которое с ужасом изгоняет Мариев , сидящих среди развалин? Люсьен не сознавал, что стоит на распутье между позором каторги и лаврами гения; он парил над Синаем пророков, не провидя Мертвого моря, страшного савана Гоморры.

Луиза так искусно освободила ум и сердце своего поэта от пелен, которыми их обернула провинциальная жизнь, что Люсьен пожелал испытать г-жу де Баржетон, узнать, может ли он овладеть этой высокой добычей, не ждет ли его позорный отказ. Званый вечер предоставлял ему случай осуществить это испытание. К его любви примешивалось честолюбие. Он жаждал любви и славы - двойное желание, вполне естественное в молодом человеке, которому надобно и удовлетворить сердце и покончить с нищетой. Приглашая ныне всех своих детищ на общий пир, Общество уже на заре их жизни пробуждает в них честолюбие. Оно лишает юность ее прелести и растлевает ее благие порывы, внося в них расчет. Поэзия желала бы, чтобы все было иначе; но действительность чересчур часто опровергает вымысел, которому хотелось бы верить, и нельзя дозволить себе изобразить молодого человека XIX столетия иным, нежели он есть в самом деле. Люсьену казалось, что его расчеты подсказаны ему добрыми чувствами, дружбою с Давидом.

Люсьен сочинил целое послание своей Луизе, потому что он чувствовал себя смелее с пером в руке, нежели с признанием на устах. На двенадцати страницах, трижды переписанных, он рассказал ей о талантах своего отца, о его погибших надеждах и страшной своей нищете. Он изобразил ангелом свою милую сестру, Давида - будущим Кювье, великим человеком, другом, заменившим ему отца, брата; он был бы недостоин любви Луизы, своей первой славы, ежели бы не попросил ее отнестись к Давиду так, как она отнеслась к нему самому. Лучше уже от всего отказаться, чем изменить Давиду Сешару; он желает, чтобы Давид был свидетелем его успехов. Он написал одно из тех сумасшедших писем, в которых молодые люди на отказ отвечают угрозой выстрела из пистолета, в которых применяется ребяческая казуистика и говорит безрассудная логика прекрасной души - очаровательное пустословие вперемежку с наивными признаниями, вырвавшимися из сердца помимо воли писавшего, что, кстати, так любят женщины. Вручив горничной письмо, Люсьен провел день за чтением корректуры, наблюдал за работой, приводил в порядок мелкие дела по типографии и ни словом не обмолвился о нем Давиду. Покуда сердце не вышло из младенческого состояния, дивный дар сдержанности присущ юношам. И как знать, не опасался ли Люсьен секиры Фокиона , которою отлично владел Давид? Может быть, он опасался ясности его взгляда, проникающего в глубину души. После чтения стихов Шенье тайна его сердца сорвалась с уст, встревоженная упреком, который он ощутил, как перст врача, коснувшийся раны.

Вообразите теперь, какие мысли волновали Люсьена, покамест он спускался из Ангулема в Умо. Не разгневалась ли знатная дама? Пригласит ли она к себе Давида? Не окажется ли честолюбец низвергнутым в свою трущобу, в предместье Умо? Хотя, прежде чем поцеловать Луизу в лоб, Люсьен мог бы измерить расстояние, отделявшее королеву от ее фаворита, все же он не подумал о том, что Давид не в силах мгновенно преодолеть такое пространство, ког